Когда били колокола… (комментарий в русле истории)

М.М.Пришвин

Дневники

1926.

23 ноября. Учитель, посетивший Троицкую Лавру с экскурсией, сказал при виде «Троицы» Рублева ученикам:«Все говорят, что на этой иконе удивительно сохранились краски, но краски на папиросных коробочках по маслу гораздо ярче».

Толпа каких-то уродливых людей окружила мощи преп. Сергия, молча разглядывая кости под стеклом, наконец один сказал:

— Нетленные!

И все загоготали.

С каким бы наслаждением в это время я провел тоненькую черную машинную ниточку и потихонечку дернул, чтобы череп хоть чуть-чуть шевельнулся. Вот бы посмотреть, как мчатся в безумии обезьяны. Я бы не стал их обманывать, чтобы собирать с них медные копейки, как делал монах, и увозить на каждую службу из церкви на украшение обители. Я бы только их попугал, чтобы они, подходя к недоступному им и непостижимому, имели страх...

1929.

22 ноября. В Лавре снимают колокола, и тот в 4000 пудов, единственный в мире, тоже пойдет в переливку. Чистое злодейство, и заступиться нельзя никому и как-то неприлично: слишком много жизней губят ежедневно, чтобы можно было от­стаивать колокол...

12 декабря. Сейчас резко обозначаются два понимания жизни. Одним — все в индустриализации страны, в пятилетке и тракторных колоннах, они глубоко уверены, что если удастся организовать крестьян в коллективы, добыть хлеб, а потом все остальное, необходимое для жизни, то нот и все. И так они этим живут, иногда же, когда вообразят себе, что нигде в свете не было такого вели­кого коллектива, приходят прямо в восторг.

Другие всему этому хлебно-тракторному коллективу не придают никакого значения, не дают себе труда даже вдуматься в суть дела. Их в содрогание приводит вид разбитой паперти у Троицы, сброшенного на землю колокола, кинотеатр в церкви и место отдыха, обязательное для всех граждан безбожие и, вообще, это высшее достижение, индустриальное извлечение хлеба из земли... Пусть бы! — думают они,— по существу в (нрзб.), но раз оно противопоставляется вызывающе любви (хлеб вместо любви), тем становится и враждебным: что-то вроде искушения Сатаны...

25 декабря. Пусть отменят Рождество, сколько хотят, мое Рождество вечное, потому что не я мишурой убираю дерево, а мороз старается. На восходе березовые опушки, словно мороз щекой к солнцу стал и они стали ему разукрашивать: никакими словами не передать, как разукрасились березовые опушки, сколько блесток... след триумфа­тора.

1930.

4 января. Показывал Павловне упавший вчера колокол, при близком разглядывании сегодня за­метил, что и у Екатерины Великой, и у Петра Первого маленькие носы на барельефных изображениях тяпнуты молотком: это, наверно, издевались рабочие, когда еще колокол висел. Самое же тяж­кое из этого раздумья является о наших богатствах в искусстве: раз «быть или не быть» индустрии, то почему не спустить и Рембрандта на подшипники. И спустят, как пить дать, все спустят непременно. Павловна сказала:«Народ навозный, всю красоту продадут».

5 января. (Запись на полях): Погонят в коллектив.

1) Как у нас церковь закрыли.

2) ...— Пойдем, мы тоже, когда умрем, поглядят и пойдут.

3) — Когда его сбросили? — Ночью, в 12 часов.

4) — Как поднимали! Сбросить — техника, вся­кие специалисты, а ведь как, дураки, подымали.

Поп: — Пустой! языка нет.— Ну, так чего же...— Чего? — Да вы говорили, что просто упал и ничего не было: откуда же возьмется, если языка нет: лишенец...

6 января. Сочельник. Верующим к Рождеству вышел сюрприз. Созвали их. Набралось множество мальчишек. Вышел дефективный человек и сказал речь против Христа. Уличные мальчишки радовались, смеялись, верующие молчали: им было страшно сказать за Христа, потому что вся жизнь их зависит от кооператива, перестанут хлеб выдавать и крышка! После речи своей дефективное лицо предложило закрыть церковь. Верующие и (кое)-какие старинные: Тарасиха и другие молчали. И так вышло, что верующие люди оставили себя сами без Рождества и церковь закрыли. Сердца больные, животы голодные и постоянная мысль в голове: рано или поздно погонят в коллектив.

8 января. Вчера сброшены языки с Годунова и Карнаухого. Карнаухий на домкратах. В пятницу он будет брошен на Царя с целью разбить его. Говорят, старый звонарь пришел сюда, приложился к колоколу, простился с ним:«Прощай, мой друг!» и ушел, как пьяный.

Был какой-то еще старик, как увидел, ни на кого не посмотрел, сказал: «Сукины дети!» Везде шныряет уполномоченный ГПУ. Его бесстрастие. И, вообще, намечается тип такого чисто государственного человека: ему до тебя, как человека, нет никакого дела. Холодное, неумолимое существо.

Разговор об отливке колоколов, о способах поднятия, о времени отливки и устройства колокольни, и все врут, хотя тут же над головой стоит дата начала закладки здания при Анне Иоановне в 1741 году и окончания при Екатерине в 1769-м. «Все врут, никто ничего не помнит теперь верно»,— закончила одна женщина.

9 января. На колокольне идет работа по снятию Карнаухого, очень плохо он поддается, качается, рвет канаты, два домкрата смял, работа опасная, и снимать было чуть-чуть рискованно. Большим колоколом, тросами, лебедками завладели дети. Внутри колокола полно ребят, с утра до ночи колокол звенит... Время от времени в пролете, откуда упал колокол, появляется т. Литвинов и русской руганью, но как-то полатышски бесстыдно и жестоко ругается на ребят. Остряки говорят: бьет в большие колокола и с перезвоном.

15 января. 11-го сбросили Карнаухого. Как поразному умирали колокола. Большой, Царь, как большой доверился людям в том, что они ему ничего худого не сделают, дался опуститься на рельсы и с огромной скоростью покатился. Потом он за­рылся головой глубоко в землю. Толпы детей приходили к нему, и все эти дни звонили в края его, а внутри устроили себе настоящую детскую комнату.

Карнаухий как будто чувствовал недоброе и с самого начала не давался, то качнется, то разломает домкрат, то дерево под ним трескается, то канат оборвется. И на рельсы шел неохотно, его по­тащили тросами...

При своей громадной форме, подходящей большому Царю, он был очень тонкий: его 1200 пудов были отлиты почти по форме Царя в 4000. Зато вот когда он упал, то разбился вдребезги. Ужасно лязгнуло и вдруг все исчезло: по-прежнему лежал на своем месте Царь-колокол и в разные стороны от него по белому снегу бежали быстро осколки Карнаухого. Мне, бывшему сзади Царя, не было видно, что спереди и от него отлетел огромный кусок.

Сторож подошел ко мне и спросил, почему я в окне, а не с молодежью на дворе.— Потому,— ответил я,— что там опасно: они молодые, им не страшно и не жалко своей жизни.— Верно,— ответил сторож,— молодежи много, а нам, старикам, жизнь свою надо продлить... — Зачем,— удивился я нелепому обороту мысли.— Посмотреть,— сказал он,— чем у них все кончится, они ведь не знали, что было, им и неинтересно, а нам сравнить хочется, нам надо продлить.

Вдруг совершенно стихли дурацкие крики операторов, и слышалось только визжание лебедок при потягивании тросов. Потом глубина пролета вся заполнилась и от неба на той стороне осталось только, чтобы дать очертание форм огромного колокола. Пошел, пошел! И он медленно двинулся по рельсам.

16 января. Осматривали музей. Две женщины делали вид, что рассматривают мощи преп. Сергия, как вдруг одна перекрестилась и только бы вот губам ее коснуться стекла, вдруг стерегущий мощи коммунист резко крикнул: «Нельзя!»

Рассказывали, будто одна женщина из Москвы не посмотрела на запрещение, прикладывалась и молилась на коленях. У нее взяли документы и в Москве лишили комнаты.

Сколько лучших сил было истрачено за 12 лет борьбы по охране исторических памятников, и вдруг одолел враг, и все полетело: по всей стране теперь идет уничтожение культурных ценностей и живых организованных личностей.

Всегда ли революцию сопровождает погром («грабь награбленное»)?

Сильнейшая центральная власть и несомненная мощь Красной Армии — вот все «ergo sum» коллектива Советской России. Человеку, поглощенному этим, конечно, могут показаться смешными наши слезы о гибели памятников культуры. Мало ли памятников на свете! Хватит! И правда, завтра миллионы людей, быть может, останутся без куска хлеба, стоит ли серьезно горевать о гибели памятников?

Вот жуть с колхозами!

17 января. Не то замечательно, что явился негодяй — ими хоть пруд пруди! — а что довольно было ему явиться и назвать Дом ученых контр­революционным учреждением, чтобы вся Москва начала говорить о закрытии Дома ученых. По всей вероятности, такое же происхождение имеют и нынешние зверства в отношении памятников искусства.

19 января. Весь день отделывал снимки колокола. «Разрушите храм сей»... На какие-нибудь 30 верст, а мой колокол будет звонить по всей земле, на всех языках. Но... Вот это «но» и завлекает в тему: какое должно быть мое слово, что­бы звучало как бронза!

Все это время лебедкой поднимали высоко язык большого колокола и бросали его на кусок Карнаухого и Большого, дробили так и грузили. И непрерывно с утра до ночи приходили люди и повторяли: трудно опускать, а как же было поднимать?

Внутренность нашего большого колокола, под которым мы живем, была наполнена туманом: чуть виднелась колокольня, но резко слышались металлические раскаты лебедок, управляющих движением большого колокола на пути по крыше, с которой сегодня он должен свалиться...

Вот на дворе сложена поленница березовых дров, сделанная для нашего тепла из когда-то живых берез. Мы теперь ими топимся, и этим теплом, размножаясь, движемся куда-то вперед дрова, и электричество, и вся техника усложняется, потому что мы размножаемся. И так мы живем, создавая из всего живого средства для своего размножения. И, конечно, если дать полную волю государству, оно вернет нас непременно к состоянию пчел или муравьев, то есть мы все будем работать в государственном конвейере, каждый в отдельности, ничего не понимая в целом. Пока еще все миросозерцания, кроме казенного, запрещены, настанет время, когда над этим будут просто смеяться. Каждый будет вполне удовлетворен своим делом и отдыхом.

Вот почему и был разбит большой колокол: он ведь представлял собой своими краями круг горизонта и звон его купно... (не дописано).

Язык Карнаухого был вырван и сброшен еще дня три тому назад, губы колокола изорваны домкратами.

23 января. Все воскресенье и понедельник горел костер под Царем,— чтобы оттаяла земля и колокол упал на отбитые края ближе к месту предполагаемого падения Годунова. Рабочие на колокольне строили клетку под Годунова.

24 января. Редкость великая: солнечный день. Царя подкопали и подперли домкратом. В воскресенье рассчитывают бросить Годунова.

Образы религиозной мысли, заменявшие философский язык при выполнении завета: «шедше, научите все народы», ныне отброшены, как обман. «Сознательные» люди последовательны, если разбивают колокола. Жалки возражения с точки зрения охраны памятников искусств.

Иной человек по делам своим, по образу жизни подвижник и настоящий герой, но если коснуться его сознания, то оно чисто мышиное: внутри его самая подлая нынешняя тревога и готовность уступить даже Бога, лишь бы сохранить бытие на этом пути, который извне представляется нам героическим.

Мы ездили вечером на извозчике к Кожевникову. — Плохо живется? — спросил я извозчика.— Очень плохо,— ответил он,— перегоняют в коллектив.— Не всем плохо от этого,— сказал я.— Да, не всем, только лучше немногим.

Через некоторое время он сказал:—Ждать хорошего можно для наших внуков, они помнить ничего нашего, как мы страдали, не будут.— Будут счастливы,— сказал я,— и не будут помнить о нашем мучении,— какие счастливые свиньи! Извозчик очень понял меня и со смехом сказал: — Выходит, мы мучаемся для счастливых свиней. (Кстати,— вот зачем мощи и крест).

Растет некрещеная Русь.

Нечто страшное постепенно доходит до нашего обывательского сознания, это — что зло может оставаться совсем безнаказанным и новая ликующая жизнь может вырастать на трупах замученных людей и созданной ими культуры без памяти о них.

Рабочие сказали, что решено оставить на колокольнях 1000 пудов.— «Лебедь» останется? — Не знаем, сказали: остается 1000 пудов.— А Никольский? Ничего не ответили рабочие, в сознании их и других разрушителей имя тонуло в пудах.

— Православный? — спросил я.— Православный,— ответил он.— Не тяжело было в первый раз разбивать колокол? — Нет,— ответил он,— я же за старшими шел и делал, как они, а потом само пошло. И рассказал, что плата им на артель 50 коп. с пуда и заработок выходит по 8 1/2 р. в день.

Говорил с рабочими о Годунове, я спрашивал, не опасно ли будет стоять (нрзб.) на крыше.— Нет,— говорили они,— совсем даже не опасно.— А вот когда будете выводить из пролета на рельсы, не может он тут на бок...— Нет,— ответили рабочие,— из пролета на рельсы мы проведем его, как барана.

Колокола, все равно, как и мощи, и все другие образы религиозной мысли уничтожаются гневом обманутых детей. Такое великое надо разумение...

25 января. Лебедками и полиспастами повернули Царя так, что выломанная часть пришлась вверх. Это для того, чтобы Годунов угодил как раз в этот вылом и Царь разломился.

Жгун определенно сказал, что «Лебедок» и с ним еще два сторонние колокола остаются.

27 января. На сегодня обещают бросать Годунова.

28 января. Падение Годунова (1600—1930 г.) в 11 утра.

А это верно, что Царь, Годунов и Карнаухий висели рядом и были разбиты падением одного на другой. Так и русское государство было разбито раздором. Некоторые утешают себя тем, что сложится лучше. Это все равно, что говорить о старинном колоколе, отлитом Годуновым, что из расплавленных кусков его бронзы будут отлиты колхозные машины и красивые статуи Ленина и Сталина...

Сначала одна старуха поднялась к моему окну, вероятно, какая-нибудь родственница сторожа. Напрасно говорил я ей, что опасно, что старому человеку незачем и смотреть на это. Она осталась, потому что такая бессмысленная старуха должна быть при всякой смерти, человека, все равно как колокола... К ней присоединились еще какие-то женщины, сам сторож, дети прямо с салазками, и началось у них то знакомое всем нам обрядовое ожидание, как на Пасхе ночью первого удара колокола, приезда архиерея или...

О Царе старуха сказала:

— Большой-то как легко шел!

— Легко, а земля все-таки дрогнула.

— Ну, не без того, ведь четыре тысячи пудов. Штукатурка посыпалась, как упал, а пошел, как легко, как хорошо!

Совершенно так же говорила старуха о большом колоколе, как о покойнике каком-нибудь:

— Иван-то Митрофаныч как хорошо лежит! Потом о Карнаухом:

— Вот вижу: идет; идет, идет, идет — бах! и нет его, совсем ничего нет, и только бегут по белому снегу черные осколки его, как мыши.

Послышалось пение, это шел для охраны отряд новобранцев, вошел и стал возле Троицкого собора с пением:

— Умрем за это!

Рабочие спустились с колокольни к лебедкам. У дверей расставились кое-что понимающие сотрудники музея. Когда лебедки загремели, кто-то из них сказал:

— Гремит и, видно, не поддается...

— Еще бы,— ответил другой,— ведь это шестнадцатый век тащат.

— Долго что-то,— вздохнула старуха,— вот тоже Карнаухого часа два дожидались. Хорошо, легко Большой шел: не успели стать, глядим, идет, как паровоз.

Показался рабочий и стал смазывать жиром рельсы.

— Бараньим салом подмазывают! — В каждом деле так, не подмажешь, не пойдет.

— Да, Большой-то летел, и как здорово!

— Будут ли опять делать?

— Колокол?

— Нет, какие колокола, что уж! Я про ступеньки на колокольне говорю разбитые, будут ли их делать.

— Ступеньки... на что их!

— Ах, как легко шел Большой. Жалко мне. Работали, старались. С насмешкой кто-то ответил:

— И тут стараются, и тут работают. После нас опять перерабатывать будут, а после них опять, так жизнь идет.

— Жизнь, конечно, идет, только дедушки и бабушки внучкам рассказывают, и вот и мы им расскажем, какие мы колокола видели.

После некоторого перерыва в работе, когда все как бы замерло и время остановилось, из двери колокольни вышел Жгун с портфелем и за ним все рабочие. На колокольне остался один Лева-фотограф. Жгун с рабочими удалился к толпе, дал сигнал, лебедки загремели, тросы натянулись и вдруг упали вниз: это значило, колокол (нрзб.) и пошел сам.

— Сейчас покажется! — сказали сзади меня.

— Ах!

Показался. И так тихо, так неохотно шел, как-то подозрительно. За ним, сгорая, дымилась на рельсах подмазка. Щелкнув затвором в момент, когда он, потеряв под собой рельсы, стал наклоняться, я предохранил себя от осколков, откинулся за косяк окна. Гул был могучий и продолжительный. После того картина внизу явилась, как и раньше: по-прежнему лежал подбитый Царь, и только по огромному куску, пудов в триста, шагах в пятнадцати от Царя, можно было догадаться, что это от Годунова, который разбился в куски.

Большой дал новую трещину. Пытались разломать его блоками полиспастом, но ничего не вы­шло...

Так окончил жизнь свою в 330 лет печальный колокол, звуки которого в посаде привыкли соединять с несчастьем, смертью и т.п. По словам Попова, это сложилось из того, что 1-го мая служились панихиды по Годуновым и, конечно, звонили в этот колокол. (На полях): «Друг мой, какие это пустяки, не в том дело, что его при Годунове отливали, многие из нас самих начало своей духовной организации получили при Годунове,— каком Годунове! через творения эллинов от Эллады и от Египта и кровь наша, обрываясь (нрзб.) бежит от первобытного человека. Многие из нас тоже колокола очень звучные и в падении колокола (нрзб.) и собираются перед собственной смертью».

Мотив утомительно, нудно повторяющийся: сколько пудов и как подымали и воспоминания о тех колоколах, которые упали.

29 января. Мы отправились снять все, что осталось на колокольне.

Рабочие лебедками подымали язык большого колокола и с высоты бросали его на Царя. Стопудовый язык отскакивал, как мячик. Подводы напрасно ждали обломков.

В следующем ярусе после того, заваленного бревнами и обрывками тросов, где висели некогда Царь, Карнаухий и Годунов, мы с радостью увидели много колоколов, это были все те, о которых говорили: — «Остается тысяча пудов».

Это был прежде всего славословный колокол Лебедь («Лебедок»), висящий посередине, и часть «зазвонных колоколов». В западном пролете оставался один колокол (из четырех). Можно надеяться, что это остался знаменитый «чудотворцев колокол», отлитый игуменом Никоном в 1420 году. В северном пролете оставались два, один из них царя Алексея Михайловича.

С большим трудом мы сняли верхние возы. В морозный день, безветренный, дым из труб белый стремился на небо и многое закрывал.

30 января. Как удивительно вчера сошлись обе мои темы: 1) революционное разрушение святынь: несчастнейшего народа и 2) медвежье-игрушечное с высоты колокольни мы разглядели колечко народа, окружающего представление Марии Петровны.

31 января. Жгун с сокрушением рассказывал Леве о своем промахе: он доложил о трудности снятия «Лебедя», и тут оказалось, «Лебедь» один из древнейших колоколов, и его решили сохранить.— Надо было кокнуть его на колокольне,— сказал Жгун,— а потом и доказывать.

Вот такие они все техники. Такой же и (нрзб.) и Лева таким же был бы, если бы не мое влияние, и я, не будь у меня таланта.

3 февраля. Трагедия с колоколом потому трагедия, что очень все близко к самому человеку: правда, колокол, хотя бы Годунов, был как бы личным явлением меди, то была просто медь, масса, а то вот эта масса представлена формой звучащей, скажем прямо, личностью, единственным в мире колоколом Годуновым, ныне обратно возвращенным в природный сплав. Но и то бы ничего, это есть в мире, бывает, даже цивилизованные народы сплавляются. Страшна в этом некая принципиальность — как равнодушие к форме личного бытия: служила медь колоколом, а теперь потребовалось, и будет подшипником. И самое страшное, когда переведешь на себя: — Ты, скажут, писатель Пришвин, сказками занимаешься, приказываем тебе писать о колхозах.

6 февраля. Два разоренные, обобранные попа, в чем были, в паническом страхе бежали из Александровского уезда. На станции Берендеево они сошли с поезда, остриглись, переоделись в какое-то рубище и потом продолжили свой путь до Сергиева. Тут было раньше прибежище всем таким людям. Но теперь нет ничего, и даже имя свое Троица переменила. Теперь это Загорск.

7 февраля. Ходили с Левой в лаврскую баню. По пути видели остатки колоколов: несколько обломков Царя и тот большой, пудов в 300 кусок Годунова, который отлетел на 15 шагов.

Университет, говорят, превращается в Политехникум, и это, «вообще говоря», вполне понятно: революция наша с самого начала не смешалась с тогами ученых и так постепенно через 12 лет превратила науку в технику и ученую деятельность в спецслужбу. Было благо-го-го-вение к науке даже и у попа Мишки Рождественского: занимался краеведением и стариной. Теперь поп Мишка Рождественский служит в Рудметаллтресте, занимается добыванием цветного металла из колоколов и больше не поп Мишка Рождественский, а тов. Октябрьский.

Я лично давным-давно расстался с научным «миросозерцанием», но сохранил уважение и теперь сохраняю к аскетизму ученых и их независимости от влияния многоразбойной повседневной жизни. Несомненно, особенно у нас, корпорация ученых была определенной большой общественной и политической силой. Теперь она снишла до основания и ученые стали просто техниками.

И Космос изъят из Академии. Давно пора! спектральный анализ почтенный метод для техника, но он именно противник космоса.

Что же принесет с собой новый молодой человек на ту сторону бездны, разделившей нас с мечтой о любви к ближнему по церковным заветам и с милым гуманизмом науки?

Вчера было напечатано распоряжение о том, чтобы в средних школах не мучили детей лишенцев за их лишенство. Так резко выделялись эти строки среди человеконенавистнических, что все это заметили и все об этом говорили. К этому так странно прибавляли, что будто бы к 15 марта хотят отменить пятидневку. В воздухе запахло поворотом: боги насытились кровью. И правда, сегодня напечатана статья Сталина «Головокружение от успехов», в которой он идет сам против себя. Едва ли когда-нибудь доходили политики до такого цинизма: правда, как на это смотреть, если, например, отдав приказ об уничтожении колоколов, через некоторое время, когда колокола будут разбиты, стал бы негодовать на тех, кто их разбивал.

В учреждениях, в редакциях, в магазинах сон­но, пусто и как-то пыльно, везде остатки чего-то, хлама. Да, по-видимому, дальше идти некуда...

12 марта. После манифеста мало-помалу определяется положение: сразу вскочили цены на деревенские продукты, это значит, мужик стал продавать (в пользу себя), а не распродавать ввиду коллективизации. И, заметно, многие перестали думать о войне, что, по всей вероятности, и более верно: не будет войны. Сколько же порезано скота, во что обошелся стране этот неверный шаг правительства, опыт срочной принудительной коллективизации. Говорят, в два года не восстановить. А в области культуры, разрушение всей 12-летней работы интеллигенции по сохранению па­мятников искусства?

16 марта. А.Н. Тихонов (я говорю о нем, потому что он, Базаров — имя им легион) все неразумное в политике презрительно называет «головотяпством». Это слово употребляют вообще и все высшие коммунисты, когда им дают жизненные примеры их неправильной, жестокой политики. Помню, еще Каменев на мое донесение о повседневных преступлениях ответил спокойно, что у нас в правительстве все разумно и гуманно.— Кто же виноват? — спросил я.— Значит, народ такой,— ответил Каменев.

Теперь то же самое, все ужасающие преступления этой зимы относятся не к руководителям политики, а к головотяпам. А такие люди, как Тихонов, Базаров, Горький, еще отвлеченнее, чем правительство, их руки чисты не только от крови, но даже от большевистских портфелей... Для них, высших бар марксизма, головотяпами являются уже и Сталины... Их вера, опорный пункт — разум и наука.

Эти филистеры и не подозревают, что именно они, загородившие свое сердце стенами марксистского «разума» и научной классовой борьбы, являются истинными виновниками «головотяпства».

Они презирают правительство, но сидят около него и другого ничего не желают. Вот Есенин повесился и тем спас многих поэтов: стали бояться их трогать. Предложи этим разумникам вместе сгореть, как в старину за веру горели русские люди. «— За что же гореть? — спросят они,— все принципы у нас очень хорошие, желать больше нечего: разве сам по себе коллективизм плох, или не нужна стране индустриализация? Защита материнства, детства, бедноты — разве все это плохо? За что гореть?»

Вероятно, так было и в эпоху Никона: исправление богослужебных книг было вполне разумно, но в то же время под предлогом общего лика разумности происходила подмена внутреннего существа. Принципа, за который стоять, как и в наше время, не было — схватились за двуперстие и за это горели.

Значит, не в принципе дело, а в том, что веры нет: интеллигенция уже погорела.

В редакцию журнала «Октябрь»:

«Месяц тому назад я был свидетелем гибели редчайшего, даже единственного в мире музыкального инструмента Растреллевской колокольни: сбрасывались один на другой и разбивались величайшие в мире колокола Годуновской эпохи. Целесообразности не было никакой в смысле материальной: восемь тысяч пудов бронзы можно было набрать из обыкновенных колоколов. С точки зрения антирелигиозности поступок не может быть оправдан, потому что колокола на заре человеческой культуры служили не церкви, а общественности. И единственный в мире музыкальный инструмент — Растреллевская колокольня могла бы служить делу социализма: на ней можно было играть 1-го мая революционные марши, и процессии рабочих под звуки революционных колоколов, единственных в мире, привлекли бы к (нрзб.) любопытное внимание иностранцев.

Я являюсь в религиозном отношении человеком совершенно свободным и разделяю вполне взгляд Перикла: чем больше богов, тем государство богаче. Я являюсь смертельным врагом того мрачного фанатизма, который несомненно живет в сердцах некоторых влиятельных членов партии и порождает те преступления относительно живой жизни, которые post factum называют искривлением партлинии.

Я готов с эпиграфом Сталина «Снять колокола — подумаешь, какая революционность!» написать новую «поэму с фотографиями». Я напишу ее с темпераментом и без малейшего лукавства.

Если мне будет дана возможность высказаться, не озираясь на «партлинию», то я готов удовлетвориться не только гонораром пролетарского писателя, а даже и вовсе отказаться от денег, если их мало в редакции.

Обсудите с товарищами мое предложение и напишите безоговорочно: да или нет. Если да, я приступаю к работе, нет — буду продолжать писание своей книги для маленьких детей».

22 марта. Какой разрыв в душе моей, какая боль бессмысленная. Утомленный бездельем, думаю иногда: «как бы ужаснулся какой-нибудь восторженный мой читатель, если бы он заглянул в мою пустоту».

9 апреля. Князь сказал: — Иногда мне бывает так жалко родину, что до физической боли доходит.

Фотографировал весну: снег с летними облаками, снег на глазах рождает воду, и летние облака уже спешат отразиться в этой мутной воде. Летят журавли...

Мальчишка потребовал: — Сними меня! Я промолчал. Он лезет.— Убирайся! — сказал я. Он отстал и камнем меня в затылок, меня, старика, собиравшего материалы для детских рассказов. Что было делать? Он пустился бежать во весь дух. Сверху видели два молодых человека. Я им пожаловался. Они не отозвались даже...

Вот так и съел камень.

Конечно, такие мальчишки всегда были, но боли такой не было в душе и потому камень нынешнего времени гораздо больнее ударил. Боль небывалая. И некуда с ней прислониться, как раньше бывало («некому слезу утереть»). Бывало, все надеемся: вот переможем, нажмем и будет лучше. Главное тогда (хотя бы при Ленине) думалось, что можно смириться, по-человечески кому-то рассказать и поймут, и заступятся. Теперь некому заступиться. И вовсе пропади — совсем не отзовутся, потому что мало ли пропало всяких людей и пропадает каждый день.

10 апреля. Никогда весной не был я таким гражданином, как теперь: мысль о гибнущей родине, постоянная тоска не забывается ни при каких восторгах, напротив, все эти ручейки из-под снега, песенки жаворонок и зябликов, молодая звезда на заре — все это каким-то образом непременно возвращает к убийственной росстани: жить до смерти в полунищете среди нищих, озлобленно воспитанных по идее классовой борьбы, или отдаться в плен чужих людей, которые с иностранной точки зрения взвесят твою жизнь и установят ее небольшую международную значимость...

Заболей я какой-нибудь смертельной болезнью, жена моя Ефросинья Павловна непременно с первой поры сделала бы меня самого виновником... Очень возможно, что и я сам бы признал свою вину, и во всяком случае, в тот момент, когда болезнь даст отдых, порадовался бы людям и жизни всей вообще: ну, умираю и умру, так надо, а все-таки, ну, как же славно они живут. Так вот это состояние легче и во всяком случае как-то достойней, (чем) теперь: я здоров как бык, в полном расцвете своего таланта, а родина, умирая, проходит мимо, и ей не до тебя.

Так вот что хочу я сказать: лучше мне, лучше умереть самому и в хорошие мужественные мину­ты радоваться, что жизнь остается хорошая, чем самому оставаться и думать, что жизнь, заключенная в понятие «родина», проходит. Нет ничего печальней одинокого дерева на вырубке...

20 апреля. Эпоха диктатуры страшно понизила нравственное сознание масс и, по-моему, главным образом через мальчишек, которых в месячный срок учат на курсах «в два счета на ять» классовой борьбе. Их бы таких надо было на фронт, и они бы героями были, а они упражняются в геройстве на беззащитных гражданах под видом войны с кулаками. Так через них и сами граждане мало-помалу затемняются в своем нравственном сознании.

Вот моя хозяйка в Переславище Домна Ивановна какая хорошая, трудолюбивая женщина, и вот как удивила она меня, как задела, как рас­строила. Правда, ничто так не расстраивает, как это понижение сознания. В этот раз разговорились мы о конском мясе, что вот мужики правильно же едят конскую колбасу «тпру, тпру, а едят», хоть бы что. Домна Ивановна при этом рассказала, что сапом от конины можно заразиться, что в Кимрах так было — сорок человек заразились.

— Расстреливать будут! — сказала Д. И.

— Виновников? — спросил я, полагая, что ветеринар недосмотрел и вот их за это.

— Да, да,— не поняла меня Д. И.,— всех их сорок человек расстреляют, чтобы других не заражали.

— Вздор! — сказал я,— не может этого быть. И рассказал Д. И — о двух-трех случаях из медицинской практики, когда смерть человека и ему самому кажется желанной и другим очень полезно, а вот нельзя... "

— Подумайте,— рассказал я,— если бы можно было уничтожить безнадежно больных, то непременно это перекинулось бы на бесполезных, по­том стали бы отбирать на племя более сильных, а слабых топить. Чуть нехватка в чем, и лишних долой. С землей-то как хорошо: переумножились люди — и чистка! Да разве так можно! Да разве можно поверить тому Кимренскому сапу, Господь с вами. Домна Ивановна.

Равнодушно так ответила Д. И.:

— За что купила, за то продаю, Михаил Михайлович, слышала от людей, сказывали, что болезнь заразная, неизлечимая...

Тяжело мне было, главное, потому, что речь моя так и не возвратила Домне Ивановне ее прежнее, очевидно, умирающее в ней сознание. Правда, столько расстреливают людей, признанных граждан вредными, почему же не расстрелять зараженных этой страшной неизлечимой болезнью людей...

27 апреля. Встретил искусствоведа из Третьяковки (Свирина) и сказал ему, что для нашего искусства наступает пещерное время и нам самим теперь загодя надо подготовить пещерку. Или взять прямо решиться сгореть в срубе по примеру наших предков 16-го в. Свирин сказал на это, что у него из головы не выходит — покончить с собой прыжком в крематорий.— А разве можно? — спросил я.— Можно,— сказал он,— когда ворота крематория открываются, чтобы пропустить гроб, есть момент, когда можно прыгнуть.

6 мая. За событиями не надо гоняться. Каждое событие дает волну, которая достигнет непременно и тебя, сидящего за тысячу верст от исхода его. Нужно только быть готовым в себе самом, чтобы по явлениям в твоей повседневной жизни понимать и общую мировую жизнь. На деле, конечно, есть множество волн, которые докатываются до тебя едва заметными и потому не воспринимаются. Но среди них все-таки всегда найдется довольно, чтобы думать и понимать историю. Вот ограбили, сбросили колокола у нас — я понял борьбу креста и пентаграммы.

С колокольни Растреллевской сбросить крест не посмели, зато маем и в октябре устраивают из него посредством электрических простых лампочек пентаграмму.

В Федерации, а говорят, и везде будет так: установилась твердая пятидневка, то есть, пять дней работают, а шестой день отдыхают. Таким образом, больше нет уже непрерывки, из-за которой ввели пятидневку. Все свелось к спору с Богом. Он велел шесть дней работать, а у нас велят пять. А везде, на всем свете есть воскресенье.

30 ноября. Приближается годовщина уничтожения Сергиевских колоколов. Это было очень похоже на зрелище публичной казни. В особенности жаль «Годунова». Ведь если бы в царе Борисе одном было дело, еще бы ничего, но между царем Борисом и колоколом «Годуновым» еще ведь Пушкин.

1932.

12 февраля. Снова вернулось тепло, метелица, и в белом чернеют строения Лавры, знаменитая колокольня с разбитыми колоколами и все...

— Чего ты смотришь? — спросил меня маленький мальчик.

— А что это,— спросил я, указывая на здание Лавры,— ты знаешь?

— Знаю,— ответил он бойко,— это раньше тут Бог был.

На чистке.— Как относитесь к религиозному культу? — Теперь Бога нет. Сильно сказано было, и чистке был бы конец, но какой-то ядовитый простой человек из темного угла попросил разрешения задать вопрос и так задал: — Вы сказали, что теперь Бога нет, а позвольте узнать, как вы думаете о прошлом, был ли раньше Бог.— Был! — ответил N.

Все переменится скоро от радио, электричества, воздухоплавания, газовых войн, и социализм дойдет до того, что каждый будет отвечать за обороненное внутреннее слово.

Все слова, улыбки, рукопожатия, слезы получат иное, внешнее, условное значение. Но в глубине личности спор о жертве (Троица) останется и будет накопляться. Быть может, настанет время, когда некоторые получат возможность шептаться, больше и больше, воздух наполнится шепотом или нечленораздельными звуками, или даже темными непонятными словами, которыми говорят маленькие дети, и, наконец, как у детей, выйдет первое слово... и тут начнется эпоха второго пришествия Христа.

(Приводится по публикации сайта «Крин»)

Ссылки по теме
Форумы